alexandrmen.ru (alexandermen.ru)

о. Сергий Булгаков о. Сергий Булгаков
Лекция 20.02.1990 в Д.К. им. Серафимовича
фонограмма

…христианства – культура сложная, но оказавшаяся на обочине, не на столбовой дороге. Другая - порвавшая с корнями и развивавшаяся самостоятельно. Интеллигенция была в значительной степени захвачена этим светским поветрием. Не надо думать, что это поветрие было чем-то мрачным, бездуховным. Это совсем не так. Люди, оторвавшиеся от христианских корней, несли в себе запал, который они получили с детства. И Сергей Николаевич Булгаков, когда он решил покинуть семинарию, он остался служителем народа в своей юношеской психологии. Он хотел идти спасать народ, работать для народа, «идти в народ», как тогда говорили многие и поступали многие. Указанный раскол между двумя частями единой культуры создавал у интеллигенции, которая должна быть, как бы, мыслящей частью народа, ощущение ложное, конечно, что они – не народ. Что они – некий изолированный кусок, а вот настоящий народ – это крестьянство, это люди труда. Между тем, народ всегда един. И интеллигенция мыслит за всех тех, у кого нет тех возможностей, того базиса, тех перспектив. И вот эта вина, смутная вина перед страдающими массами, которые действительно страдали, она двинула многих людей к «хождению в народ». Они шли, как впоследствии выражался Сергей Николаевич, «раскрещивать Русь». Подобно тому, как князь Владимир крестил Русь, так эти люди, думая, что они дадут народу свободу, они разрушали те, как оказалось, хрупкие устои православия, которые держали народную душу.

Куда же пошел Булгаков? Естественно, в гимназию, а потом в университет. Какой он выбирает себе факультет? Юридический; и заниматься политэкономией. Он ненавидел ее, он не любил ее. Душа у него была художественная, поэтическая, ранимая. Это был человек лирического склада, хотя и огромного интеллекта. Для него политэкономия была мачехой. Но ради пользы народной, ради того, чтобы найти решение общенародных проблем, он, так сказать, в это ярмо себя включил, нагрузился и двинул этот тяжкий воз. Надо сказать, что здесь он преуспел. Он стал одним из выдающихся экономистов, социологов конца XIX – начала XX века. И сразу его привлек марксизм. Почему? Почему именно марксизм? Потому что Булгаков был человеком проницательного, глубокого, и аналитического ума. Его лиризм, поэзия его души нисколько не подавляла вот этот дух учености. И среди всех социологических теорий, среди всех теорий государства, собственности, труда, общества, он выбрал марксизм, как предлагавший некую объективную картину закономерностей развития истории.

Булгакову, как и его ровеснику и современнику, Бердяеву и многим другим представлялось, что, вот, наконец, найдены некоторые законы, некоторые принципы, которые можно найти в истории. История будет двигаться по этим принципам. И необходимо работать для того, чтобы эти принципы укоренились и пришли в действие. Он пишет большой труд «О рынках при капиталистическом производстве». Он тщательно и внимательно изучает проблему, которая сейчас многих волнует – соотношение промышленности и хозяйства. Его диссертация «Капитализм и земледелие» ставила именно этот вопрос. Он сам потом признавался, что некоторые сомнения в подлинно обоснованных научных, так сказать, фундаментах многих теорий у него возникли тогда уже. Но он продолжал, как бы, спорить с собой. Вел диалог и стремился реализовать то, что он задумал сделать.

И вот эта мачеха политэкономическая постепенно вела его все дальше и дальше в какой-то тупик, который он переживал мучительно, внутренне. И в какие-то моменты его жизни вдруг темная стена, как бы, расступалась, и свет шел оттуда, из его ливенского детства, из его отцовского дома – там, где было светло и ясно, где не было еще того интеллектуального, мощного основания. Но оттуда веяло нечто глубокое. И сам Сергей Николаевич Булгаков впоследствии не раз обращался к этим момента прорыва, когда вдруг он чувствовал близость иной, давно-давно знакомой истины. Это не была диалектика идей. А это было прикосновение к его душе. И в его записках мы находим очень много разгадок к тайнам его внутреннего пути.

Пока я буду вам рассказывать, как уже было объявлено, время от времени мы с вами будем обращаться к слову самого отца Сергия Булгакова, чтобы вы услышали его голос, как он осмысляет и понимает через уже много лет то, что с ним тогда происходило.

 «Зовы и встречи.

Мне шел двадцать четвертый год. Но уже почти десять лет в душе моей подорвана была вера. И после бурных кризисов и сомнений в ней воцарилась религиозная пустота. Душа стала забывать религиозную тревогу. Погасла самая возможность сомнений. И от светлого детства оставались лишь поэтические грезы, нежная дымка воспоминаний, всегда готовая растаять. О, как страшен этот сон души! Ведь от него можно не пробудиться за целую жизнь. Одновременно с умственным ростом и научным развитием душа неудержимо и незаметно погружалась в липкую тину самодовольства,  самоуважения, пошлости. В ней воцарялись какие-то серые сумерки по мере того, как все более потухал свет детства. И тогда неожиданно пришло то. Зазвучали в душе таинственные зовы, и ринулась она к ним навстречу.

Вечерело. Ехали южной степью. Вдали синели кавказские горы. Впервые видел я их. И вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупой молчаливой болью в природе видеть лишь мертвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской. Помимо собственного сознания душа не мирилась с природой без Бога. И вдруг, в тот час заволновалась, задрожала душа: «А если есть, если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он благой и любящий Отец; Его риза, Его любовь?» Но разве это возможно? Разве не знаю я еще из семинарии, что Бога нет? Разве вообще об этом может быть разговор? Могу ли я в этих мыслях признаться даже себе самому, не стыдясь своего малодушия, не испытывая панического страха перед научностью? О, я был как в тисках, в плену у научности - этого вороньего пугала, поставленного для интеллигентской черни, полуобразованной толпы, для дураков.

Закат догорел. Стемнело. И то погасло в душе моей, так и не родившись, от мертвости, от лени, от запуганности. Я скоро забыл о прихотливом настроении степного вечера. И вдруг неожиданная чудесная встреча! Сикстинская Богоматерь в Дрездене. Проездом спешим осенним туманным утром по долгу туристов посетить Цвингер со знаменитой его галереей. Моя осведомленность в искусстве была совершенно ничтожна, и вряд ли я хорошо знал, что меня ждет в галерее. И там мне глянули в душу очи Царицы Небесной, Грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, знание страдания и готовность на вольное страдание. И та же вещая жертвенность виделась в недетски мудрых очах Младенца. Они знают, что ждет Их, на что Они обречены. И вольно грядут Себя отдать, совершить волю Пославшего: Она – принять орудие в сердце, Он – Голгофу.

Я не помнил себя. Голова у меня кружилась. Из глаз текли радостные, и вместе, горькие слезы. А с ними – в сердце таял лед, и разрешался какой-то жизненный узел. Это не было эстетическое волнение. Нет! То была встреча, новое знание, чудо! Я, тогда марксист, невольно называл это созерцание молитвой. И всякое утро, стремясь попасть в галерею, пока никого еще там не было, бежал туда пред лицо Мадонны молиться и плакать. И немного найдется в жизни мгновений, которые были бы блаженнее этих слез».

Поразительно, что много лет спустя, когда Сергей Николаевич Булгаков оказался вновь в Дрездене, и снова увидел Сикстинскую Мадонну, такого впечатления не было. На самом деле, не столько картина, сколько именно действительно высшая реальность коснулась его. И когда он жил уже духом, ему картина представилась только произведением искусства. А в тот момент, когда он жил идеями Карла Каутского, с которым он постоянно общался в Берлине, когда он рассматривал историю с точки зрения экономического материализма, когда его волновали закономерности смены различных формаций, вот эта встреча оказалась одним из первых зерен, брошенных в его душу. У него есть сборник, который вышел в начале XX-го века, который назывался «От марксизма к идеализму». Этот сборник очень интересен, потому что в нем собраны его статьи в том порядке, в каком углублялось его миросозерцание. Сначала он трактует о железных законах истории. В следующих статьях он уже ставит перед собой вопрос: «А какую роль в истории человечества играет разум, воля, сознание людей? Только ли экономические, социальные и прочие законы действуют в истории или нечто иное? Далее перед ним стоит образ Герцена. «Душевная драма Герцена» называется этот очерк. Герцен, который мечтал о преобразовании мира, приезжая на Запад, вдруг видит, что рост благополучия, материальный прогресс, которому он, живя в России, так поклонялся, явился молохом, который пожирает своих детей, который ведет неизвестно куда, который, в конце концов, создает усредненного обывателя. В конце концов, оказывается, что цель не стоит всех тех кровавых и колоссальных усилий, к достижению которой прилагали люди.

Он начинает думать о том, в каком смысле жертвы, приносимые на алтарь вот этого прогресса, допустимы и значимы. Нужны ли они? Он пишет очерк «Иван Карамазов как философский тип». Иван Карамазов говорит, что он не принимает высокой цели, если средства для достижения ее аморальны. Но Иван спорит с Богом. И это выходит уже за пределы социологии. А Булгаков стал рассматривать эту проблему с точки зрения учения о прогрессе. Почему этот прогресс должен пожирать и губить сегодняшнее поколение? Булгаков – один из самых культурных людей своего времени. Он пропускает через себя философию Канта. Он изучает экономику, культуру, политику древнего мира. Множество всевозможных сфер культуры входит в него. Он не был поверхностным мыслителем. Напротив, уже в молодые годы в нем, как бы, пробуждался универсал. Да, впоследствии он стал богословом, философом, метафизиком, эссеистом, критиком, проповедником... Множество жанров свойственно было творчеству этого универсального человека. И поэтому, когда он решал основные мировоззренческие проблемы, он решал их не поверхностно, не путем такого легкомысленного сопоставления необоснованных мнений. Он во все вгрызался терпеливо, упорно, и во всем доходил до конца. Если посмотреть его ранние книги, там огромная библиография. Видишь, насколько внимательно он знакомился с вопросом. Каждая тема становилась для него настолько же ясной, как и для специалиста.

У него возникает вопрос о проблеме познания. Так ли справедливо, что человеческое познание открывает нам лишь материальную действительность? А не соприкасается ли оно с действительностью иного порядка? И в поисках решения этого вопроса от Канта он переходит к Владимиру Соловьеву. Он пишет работу, вошедшую в тот же сборник, «Что дает современному сознанию философия Владимира Соловьева». И вот решение вопроса, который был для него мучителен, когда он находился в семинарии. Соловьев говорил ему о вере, о христианстве, но не каким-то архаическим языком, чуждым той науке, к которой он был теперь уже глубоко причастен. А говорил языком блестящего философа, первоклассного мыслителя, находящегося на уровне мировых стандартов. Соловьев был для него философом, который соединил и поэзию и прозу, и экономику и метафизику, познание реальности материального мира с познанием высших принципов метафизики и, наконец, интуитивное познание высшей духовной божественной истины. Это было так, будто пространство ему открылось. То есть, он понял, что там, где он споткнулся в ранней юности, если бы руку ему подал Владимир Соловьев или такой человек, как он, не было бы этого крушения, не было бы блужданий. У Соловьева он нашел философское, научное обоснование той самой веры, которую он принял, будучи ребенком, в свое сердце. Теперь она вошла и в его мощный интеллект.

Далее он переходит к проблемам социальным и экономическим. Но смотрит на них уже совершенно иначе. Не как на самодовлеющую ценность, а как на среду, в которой действует духовное существо - человек. Предвосхищая многие новейшие концепции истории, он говорит о том, что именно религиозное сознание является важнейшим двигателем, корнем культуротворящим источником всякой развитой цивилизации. Он рассматривает историю мировоззрений. Он показывает, как западноевропейская мысль пришла к человекобожию в учении Фейербаха. Сначала развенчиваются древние идеалы, а потом оказывается, что вера все равно нужна, и на место Бога человек ставит сам себя. Человекобожие.

Он рассматривает социальную роль религиозной личности. Так называется одна из важнейших статей его великолепной работы «Два Града». Она вышла в Москве в 1911 году. В ней Булгаков окончательно выступает как христианский ученый, как православный мыслитель, на этот раз вооруженный всесторонним знанием истории, философии, политэкономии. Он чувствует себя в долгу перед интеллигенцией, плотью от плоти которой он стал теперь. Он должен помочь тем людям, которые могли оказаться в его положении.  И он одним из первых обращается к российской интеллигенции, говоря о вере, но, говоря не языком, непонятным ей, специфическим, архаическим, клерикальным, а говорит на том языке, который доступен всем. И это совершенно новая страница в истории русской духовной культуры и литературы. Если бы Сергей Николаевич Булгаков написал только эту книгу, объемистую книгу в двух томах, «Два Града», он бы уже имел право занять почетнейшее место среди мыслителей двадцатого столетья. Там, в этой книге мы видим его чудесный ориентир на первохристианство. Да, Булгаков видел исторические грехи христиан. Видел всевозможные отклонения, которые были в истории церкви. Он не закрывал на них глаза, он не искажал историю, не фальсифицировал ее, а смело говорил о трещинах и изъянах в двухтысячелетней истории христианства. И он показывал, что настоящим идеалом церкви всегда было и будет то поколение, которое восприняло Истину Евангелия непосредственно, первохристианство. У него есть несколько блестящих, научно обоснованных, вдохновенных работ, посвященных первохристианству. В них он выступает как полемист против концепции Карла Каутсткого, автора известной книги «Происхождение христианства». Она выходила у нас и до революции, и после революции. 

Согласно Каутскому, совершенно неважно, существовал ли Христос. Совершенно неважно, какие религиозные идеи были у первохристиан. Важно, что это было движение бедноты, рабов, вольноотпущенников – что это было социальное, эгалитарное движение, которое искало освобождение от рабства и вообще различных форм античного угнетения человека человеком. Булгаков обоснованно, аргументированно опровергает Каутского, показывая, что первохристианство явилось в мир, как огонь Пятидесятницы, как духовное движение, которое не имело прямого отношения к тем конкретным историческим условиям, в которых оно возникло. Оно создавало уже историю, оно ее формировало. Не оно было создано историей, а христианский дух формировал историю, правда, долго, правда, трудно, и продолжает это делать и сейчас. Но это подлинное и живое. Вот эта мысль о культуротворящей силе христианства, и религии вообще, является осевой в книге Булгакова «Два Града».

Продолжается его работа. В это время он уже женат на Токмаковой, девушке из интеллигентной семьи. У него рождаются дети. Внутренние процессы все ближе и ближе приводят его к церкви, к церковности. Но он по-прежнему профессор политэкономии. Преподает в Киеве, в Москве, в коммерческом училище. Пишет блестящий труд на основании своих лекций, очерк по истории социально-экономических учений, начиная от библейских пророков до марксизма. Книга дважды издавалась. И, исследуя эти учения, он показывает, как в них, в поздних учениях XVIII-XIX-го века, в светской секулярной форме жил тот импульс к правде, справедливости и Царствию Божию, который пошел от христианства. Ибо христианство единственное видело впереди свет, эсхатологическое чаяние, то есть, чаяние преображения человеческого рода. А в светских доктринах это превращалось в теорию прогресса, как показывает Булгаков. Наконец, он пишет свою докторскую диссертацию. Поразительную книгу! Скучное название, «Философия хозяйства». Странное название! На самом деле, эта книга очень непростая. Она предвосхищает идею Тейяра де Шардена о том, что труд человека и творчество гуманизирует, очеловечивает природу. О том, что хозяйство – есть особая, так сказать, функция человека. Хозяйство предполагает хозяина. Любое живое существо, любые сообщества животные трудятся по-своему, добывают пищу себе. Но там нет хозяйства. Хозяйство – осмысленное отношение к действительности. Человек и природа тут противостоят друг другу, и человек подходит к ней уже как сознательное существо. Но Булгаков идет еще дальше. И мне до сих пор остается непонятным, как такую книгу могли в то время принять без диссертации, потому что он смело переходит границы политэкономии, философии, и бросается вплавь через море метафизики. Огромное влияние на него имел Шеллинг, немецкий классик философии. Шеллинг, который учил, особенно в последний период своей жизни, что миф, на языке которого говорят все верования, - это не басня, это не сказка, а это великий, вечный, образный язык, на котором только и можно говорить о тайне, о самых последних духовных реальностях.

«Философия хозяйства» вышла в 1912 году. И все больше и больше Булгакова притягивают богословские, гносеологические проблемы. Перед самой революцией он пишет свой фундаментальный труд, который он назвал «Собранием пестрых глав», а также удивительный труд, поэтически названный «Свет невечерний». Свет невечерний, то есть неугасимый свет. Эти слова он взял из стихотворения Алексея Степановича Хомякова:

Господи!
Путь наш меж камней и терний,
Путь наш во мраке.
Ты, Свет Невечерний, Нас осияй!

О чем же эта книга? Капитальная, насыщенная предельно информацией, размышлениями, рассуждениями, лирическими отступлениями – удивительная книга! Она вышла в 1917 году. Она говорит сначала на языке кантиантства, на языке гносеологии. Она ставит вопрос: «как возможно познание?» Старый вопрос Эммануила Канта. И он показывает, что в познании человека действует не только интеллект, а действует проницающая сила интуиции, которая, как бы, вонзается в невидимую духовную реальность и открывает ее для себя. Дальше идет глава с непривычным, естественно, и малопонятным для современного читателя названием «Божественное ничто». Рассматривая учение о последней реальности, которое было развито в античной, средневековой философии, философии XVIII и XIX века, он показывает, что мысль человечества всегда приходила к единому выводу – Тот, Кого мы именуем Сущим, высшим Бытием, не может быть до конца и адекватно определен ограниченными человеческими понятиями. Он Ничто в том смысле, что Он – ни что тварное. Это реальность, которая находится по ту сторону тварного. И только, открываясь нам, она становится доступной для нас.

А дальше идут части «Мир и человек». Здесь уже Булгаков покидает почву политэкономии, историософии, гносеологии и размышляет, как творческий мыслитель, уже как богослов. Вторая половина - это богословие. О тайне мира, о тайне истории, о движении человечества к Богу через столетия, о кризисах духа, об искушениях человека, которого манит то темный оккультизм, то поверхностный материализм, то гордыня человекобожия.  И вот среди этих искушений, среди этих камней человеческий дух течет, как река, к Царству Божию. И здесь мы находим опять одну из главных тем, которые волновали Булгакова: свершение, полноту жизни видит он впереди. Он пишет о том, что мы, люди сегодняшнего дня, 20-го века, а книга написана в 20-м веке, накануне великих потрясений нашей страны и всего мира, в разгар первой мировой войны, что мы люди готовим, участвуем в некоем великом созидательном процессе. Что мир не завершен, Бог не создал его законченным. А что он является движением к высшей цели. Это ученые-комментаторы называют острым эсхаталогизмом отца Сергия Булгакова. Так называл эту направленность его ученик Лев Зандер, автор двухтомного исследования о Булгакове «Бог и мир», вышедшего в Париже.

Эсхаталогизм всегда, действительно, захватывал его. Это слово происходит от греческого термина «эсхатон» - конец. Конец, свершение, что мы в этом свершении участвуем уже сегодня, что красота будущего, она уже здесь. И его отзывчивая душа ловила и в искусстве, и в природе, и в мысли, и во всем. Булгаков становится церковным человеком. Здесь немалую роль сыграла его дружба с Флоренским. Как говорил уже тут Владимир Ильич Ильюшенко, момент их дружбы навсегда запечатлен в знаменитой картине Нестерова. Это два человека: утонченный и погруженный в себя Флоренский и буйный нахмуренный Булгаков, ищущий истину. Но они уже идут вместе, они идут по одному пути.

Наступает февральская революция. Церковь, наконец, освобождается от старых пут и оков и может созвать свой Всероссийский Собор, который так долго ждали. И вот в московских храмах, в Кремле собирается этот Собор. Все иерархи Русской Православной церкви, миряне, специалисты, богословы, философы, канонисты, юристы, историки. Там участвует свет русской интеллигенции. Такие, например, как всемирно известный историк Древнего Востока академик Тураев, Евгений Трубецкой. Сергей Николаевич Булгаков, профессор, избран на Собор в качестве представителя от высших школ. И ему поручается написать первое послание от лица новоизбранного патриарха Тихона. Булгаков готовит соборные документы. Всей душой он в возрожденном, обновленном движении Церкви. И сердце его снова возвращается к родным Ливнам, к отцу, к семье, к воспоминаниям детства. И неудержимо, неодолимо профессора политэкономии вновь тянет к алтарю, к служению, к Литургии. Он безмерно любил это таинство, когда Бог, как бы сходит к людям, чтобы объединить их в единой священной трапезе. Это была жажда его души. И он обращался к патриарху, к епископу Феодору Поздеевскому с просьбой о рукоположении. Патриарх отшучивался вначале и говорил: «Вы нам в сюртуке важнее». Но, в конце концов, сдался. И вот в Москве в Даниловом монастыре, а потом в церкви Святого Духа в кладбищенской совершается рукоположение. В Данилов монастырь вошел профессор Сергей Николаевич Булгаков, вышел из храма сначала дьякон, а потом священник отец Сергий Булгаков. 

«Рукоположение.

Итак, решено. Но от светлого праздника отделяла меня еще Страстная Седмица, дни духовного приготовления. Еще никто не знал о моем решении. И я сам извещал о том лишь своих ближайших друзей. То было, как бы радостное прощание с ними перед моим браком духовным. А вместе и некоторое торжественное свидание перед смертью. Я храню в сердце священные воспоминания об этих встречах. Здесь были и слезы радости, и волнение, и слова любви и дружеского напутствия. Дома же я был один с мальчиком сыном, который явился для меня огромной и радостной поддержкой в эти дни. Страстная Седмица перед рукоположением состояла для меня в умирании для этой жизни, которое началось для меня с принятием моего решения. Не знаю даже как, но в моем сознании отпечатлелось ясное сознание, с каждым днем все возраставшее и крепнувшее, что это умирание есть вольное, но и неизбежное, от которого нельзя уйти. Но этого ухода и не должно желать. Это была как бы длительная агония. Каждый день приносил новые переживания. И то были муки, которые невозможно описать. Но не было ни одного мгновения, когда мелькнула бы хотя бы мысль об отступлении. Однако при этом я шел, имея перед собой как будто бы какую-то каменную стену, упираясь в тупик. Это умирание явилось для меня тогда совершенно необходимым и важным, каким-то духовным заданием, которого я не могу миновать, как некоей духовной очевидности. Оно для меня неожиданно и непроизвольно возникло и как-то тлело. И тлея, жгло меня. Эта мука духовного рождения была великая милость Божья.

Но, миновав и эти дни умирания, 9 июня в канун Троицына дня я отправился в Данилов монастырь, неся с собой узел с духовным платьем. Обратно в нем же принес я уже свою сюртучную пару преосвященнику Феодору, там я и ночевал. В день Святой Троицы я был рукоположен во дьякона. Если можно выражать невыразимое, то я скажу, что это первое дьяконское посвящение пережито было мною, как самое огненное. Это явилось для меня началом нового состояния моего бытия, в котором с тех пор и доныне пребываю.

Когда я шел домой по большевистской Москве в рясе, вероятно, с явной непривычностью нового одеяния, я не услышал к себе ни одного грубого слова и не встретил грубого взгляда. Только одна девочка в Замоскворечье приветливо мне сказала: «Здравствуйте, батюшка». И буквально то же самое повторилось и на следующий день, когда я возвращался уже священником. Переживания этого рукоположения, конечно, еще более неописуемы, чем дьяконство. Удобие молчания. Была общая радость, и сам я испытывал какое-то спокойное ликование. Чувство вечности. Умирание миновало, как приходит скорбь страстных дней в свете пасхальном. То, что я переживал тогда, и была та, пасхальная радость»

 

Продолжение следует...