alexandrmen.ru alexandermen.ru)

Владимир Леви
Я ведь только инструмент
(из писем отца Александра)


Долгожданный телефонный звонок.
- Доктор? Здравствуй. Это я, Алик... здесь, недалеко. Будешь дома? Выезжаю... Горячая вода у тебя есть?

Приходило живое Счастье. В шляпе, при бороде, с портфелем, всегда туго набитым книгами и бумагами, — Счастье, сразу бравшееся за телефон, полное забот о ком и о чем угодно, но не о себе, меньше всего беспокоившееся об условностях (какой духовный отец назовет себя чаду своим детским домашним именем?), — Счастье, которое можно было обнять, усадить за стол, накормить, освежить душем, уложить расслабиться, помассировать (иной раз добирался умученный, отдувающийся, с болями...)

Память земного. Все можно представить, всему поверить кроме того, что этого больше не будет.

«СПРАВОЧНОЕ ОКОШКО» ОТЦА АЛЕКСАНДРА

Шестнадцать лет назад в Коктебеле, на околопляжной улочке ко мне подошел светловолосый молодой человек. Представился диаконом Александром Борисовым: «С вами хотел бы познакомиться отец Александр Мень, священник. Он читал ваши книги...»

В обращении диакона была некоторая осторожность.

Странно припоминать: я не только не знал, кто такой Александр Мень, но ни одного живого священника до той поры близко не видел. Полагал, что таковые не водятся в земной жизни, а пребывают где-то в полунебытии, среди ветхих старушек и шизофреников...

Вечером, с непонятным волнением, ждал гостя.

С диаконом явился человек наружности неожиданной, но будто всю жизнь знакомой — или по какой-то другой жизни родной...

В легком летнем костюме, невысокий, но очень большой. Впечатление такое производилось не телосложением, умеренно плотным; не осанистостью или солидностью, которых совсем не было; даже не великолепной крупнотой головы с сиятельной мощью лба в окладе волнистых черных волос, тогда еще только начинавших седеть.

Величина его не занимала места, а только вмещала. Большим, безмерно большим было его существо. (Можно бы и сказать: психополе, энергополе, но это следствие). Громадное духовное существо — как еще это назвать?.. Аккорд гармонического полнозвучия. Мягкий без подслащения баритон, с запасом ораторской властной силы. Глаза древнего разреза, крылобровые, в дивных длинных ресницах выбрасывали снопы светожизни. «Господи, да он же красив, — вдруг догадался я. — Царски красив. За такую красоту могут любить...»

С первых секунд забыл, что он священнослужитель, так просто и весело потекла беседа.

Спросил меня:

— К вам, наверное, обращаются не только с болезнями, но и с вопросами — скажем, о смысле жизни?

— Ищу сам, к кому обратиться. О смысле смерти...

— Мы тоже ищем. (Смеющийся взгляд в сторону невозмутимого диакона). У нас, правда, есть одно справочное окошко, в него приходится долго достукиваться.
По-нашему это называется молитвой. А вас, может быть, выручает какая-то философия?

— Для нас подвиг хотя бы доказать, что думающий о смысле необязательно псих.

— Если даже и психически болен, почему не подумать. Безрелигиозная психотерапия — всадник без головы. Медицина без веры — мясная фабрика. Религия и наука противопоставляются лишь темнотой, недоразвитостью; противоречат друг другу лишь в обоюдном незнании или нежелании знать. Истинная религия научна, истинная наука религиозна. Вера — сердечный нерв искусства, литературы, поэзии — даже в отрицании Бога. Человечество выживет (кажется, он сказал: «состоится») лишь в том случае, если между всеми путями к Истине будет налажено сообщение, связь.

Вот главное, что я услышал от отца Александра в тот вечер. Теперь это кажется само собой разумеющимся.
 
 

«А ВЕРА ЕСТЬ ЖИЗНЬ»

Начались встречи, обмен книгами, переписка.

* * *

Дорогой Владимир Львович! Спасибо за добрые слова о моих книгах, хотя во многом они объясняются Вашим расположением. < … > Относительно нашего возможного диалога — я, разумеется, с большой охотой включился бы в него. Но поскольку Вы, наверное, хотели бы как-то употребить его для размышлений над собственными трудами и проблемами, то лучше было бы нам уяснить границы. < ... > Как Вы, наверное, помните, Фромм считал, что религия (в том широком понимании, которое ему свойственно) имеет терапевтическое значение для человечества наших дней. Наверно, это было бы наиболее целесообразной канвой для диалога. Вообще же диалоги можно разделить на несколько сортов.

1) «Бой быков», когда оппоненты заинтересованы в «зрителях» прежде всего, и их цель — не ударить лицом в грязь. Это чисто спортивное состязание, малоплодотворное. 2) «Информационные» диалоги, когда каждая сторона просто излагает свою точку зрения на вопрос. Это уже лучше, но больше похоже на серию монологов, чем на диалог. 3) Взаимообогатительное, конструктивное, «диалектическое» общение. Это, мне кажется, — лучший вариант.

Конечно, было бы замечательно, если бы у Вас нашлось время сделать пару критических замечаний, касающихся моих книг. Я ведь пишу вслепую, не получая критики и «прессы». И, Вы правы, конечно, вынужден спешить. Читатели нетерпеливо стоят за спиной, как у художника, и ждут, давят. Просто потому, что «есть нечего»: старые книги уже во многом устарели, зарубежные — или недоступны, или «не работают» для нашего читателя.

Жанр у меня трудный, едва ли даже определимый, но в чем-то похожий на Ваш: и наука, и литература, и пр. Но я ведь не прозаик, а не поймешь что. < ... > Так что обмен и помощь — неоценимы.

Надеюсь на встречу после Рождества. < ... > У меня чувство, что все это не зря. Я уже говорил Вам, что не верю в случайности. < ... >
 

Свои письма отец Александр писал на машинке, почти без правки, не перечитывая. Рукой — спешные записки, стреми тельным почерком, напоминающим то греческий шрифт, то стенографию... Сокращения делаю, главным образом, в тех местах, где речь идет обо мне и моих работах. Отец Александр был благодатно щедр на доверие и восторг, щедр безмерно, неудержимо. Иногда от этого становилось страшно. С благодарностью слушая, читая его похвалы, нельзя было сомневаться в их искренности. Нельзя и теперь, после ... — но благодарность смешивается со стыдом недостойности. Солнечный свет — невозможно думать, будто ты его заслужил.

* * *

Дорогой Владимир Львович! <...> Года два назад, когда я написал Вам длинное письмо, прочтя Вашу книгу «Я и Мы»* (это письмо, написанное еще до коктебельской встречи, которое я по «неизвестным» причинам не получил — В.Л.), уже было предчувствие, что нашим дорогам суждено пересечься. Может быть, потому, что увидел в ней нечто родственное (не обязательно — похожее), близкое в каких-то едва различимых векторах. <...> — ощущение «единого поля». Читал и между строк, как мы все привыкли.
---------------------------------------------------------------------------------------------------
* Речь идет о книге Владимира Лени «Я и мы». — М.: « Молодая гвардия», 1969.—Ред.

Хотя религиозность часто бывает связана с патологией, для меня она есть здоровье души и духа. <...> В «Я и Мы» первого издания мне казалось, что есть немного тяготения в сторону психофизиологического детерминизма, но теперь его уже нет. Яне верю в детерминизм, хотя и считаюсь с ним, я ведь биолог. <...> Бессмысленно думать, будто изучение некоторых механизмов открывает все тайны. Тайны — это не «непознанное», но нечто более широкое, чем поле, подведомственное одномерному естествознанию.

Я действительно догадывался, что Вы не просто врач. <...> Но это вовсе не трагедия. Наоборот. Вы, как царь Саул, который пошел искать ослиц, а нашел царство. <...>

Вы говорите: не хватает добра? Так ведь оно просто еще не реализовано, подобно тому, как не реализуем мы всех ресурсов мозга. Один христианский подвижник из Сирии справедливо говорил, что можно научиться любить все, даже червей, даже демонов. Это, конечно, идеал, но достижимый. Сердце гибче ума и способнее к росту, если с ним заниматься.

Чего я ждал от Вас? Просто «человека, который понимает». Это само по себе имеет немалую цену для меня. И потом, я люблю талант, как чудо Божие, как птицу или оленя...

То, что пишет Соловьев — есть не вера, а философское убеждение. Само по себе оно важно, но не может заменить жизни. А вера есть жизнь. Вы говорите о ней как о стержне, и это глубоко верно. Она есть внутренняя ситуация человека по отношению к Богу. Библия требует от нас полной, всецелой самотождественности, единства личного начала. Только так «второе я» становится просто тенью, которая должна знать свое место, а не психическим паразитом на личности. Чем прочнее единство, тем больше открытости Высшему. Когда мы учимся доверию к жизни. Бытию, Богу, когда говорим Ему «Ты», происходит основное. Мы выходим на контакт с самой сутью вещей. Едва ли это можно ясно передать в понятиях.

Все философемы тут только прелюдии, пролог, подступы, хотя и важные. <...>

«МИСТИК, ПОВЕНЧАННЫЙ СО ЗДРАВОМЫСЛИЕМ»

Наверное, каждый, кто хоть однажды поговорил с отцом Александром, вправе сказать, что у него были с ним особые отношения.

Слова, даже такие наполненные, как «духовный отец», «учитель», «друг», — не могут передать эту особость. Через этого человека шла благодать, каждым воспринимавшаяся как даруемая ему лично. Так точно и было. Ни в чем не было у него штампов, никогда и ни с кем ничего оптового. Непрерывное творчество — и на литургии, и за письменным столом, и на лекции, и в беседе наедине.

Человека, который понимает, нашел в отце Александре и я: с первых писем начал ему исповедоваться. Его же доверие моему пониманию было, несомненно, завышенным. В завышении собеседника, завышении «на вырост», был его постоянный высокий риск.

Продолжая письмо, отец Александр отвечает на мои самовольные попытки его «психологического портрета».

* * *

< ...> Была у меня при знакомстве с Вами и некая «корысть». Имея постоянно дело с людьми, и часто неблагополучными, я хотел кое-что узнать, поделиться, обсудить (я ведь не специалист все же). Думал, и Вам занятно посмотреть, как работает священник. Все просто. И вообще я проще, чем Вы изобразили. Если бывают мистики, повенчанные со здравомыслием, то это — мой стиль жизни.

То, что Вы написали обо мне, меня ужасно позабавило. Я ведь до смешного нерефлектирующий над собой тип. Могу только сказать, что не все Ваши догадки оправданны. Если ищу подтверждения, то только делового. Идет или не идет? У священников немного особое положение. Если писателю скажут, что он «единственный» — это его триумф, а для нас — катастрофа. Мы рядовые, живущие присягой. Мы из той породы, которая «в одиночку в поле не воин». Кроме того, от чувства самости успешно оберегают неудачи, ответственность, утомление и опасность. Увы! И вообще у меня научный склад ума, а наука учит смирению. Ну сделал то-то и то-то. Ну одной книгой больше. Что это в сравнении с безмерностью задач? Я всегда ощущаю спиной все происходящее, все масштабы. Может быть, в этом и есть здравый смысл, которому учил любимый мой Честертон. А насчет сублимации Вы правы. Она у меня в крови, застарелая. Это мы знали задолго до Фрейда и употребляли, пусть и бессознательно.

Относительно духа предков — согласен с Вами. Всегда так ощущал. Но это же для богослова банальность. Задуманы были Богом эти штуки четыре тысячи лет назад, и Он время от времени использует своих людей по делу. Так уж решено.

И еще одно: личное. Мне служения вполне хватает, т.к. писанина есть лишь один из его вариантов. Просто нельзя говорить все время, нужно и письменно общаться с людьми. Может, порой и выйдет лучше. Один теолог зарубежный однажды сказал: «о.А. менее интересен, чем его книги». И слава Богу! Тут мы близки. Книга есть вещь, стрела, пущенная из лука. Ты отдыхай, а она за тебя потрудится.

Одиночеством я, признаться, никогда не страдал, и домой возвращаюсь с радостью. Ведь мы возвращаемся не к себе, а к Богу, к Его «Ты». Только иногда ощущаю интеллектуальное одиночество, но это вытекает из ограничений, добровольно принятых лет десять назад. Что-то надо потерпеть. <... >

А насчет «искусителя» — это Вы зря. Что тут искусительного? (Имеются в виду некоторые мои психоаналитические потуги — В.Л.) Зеркала? (Психологические — В.Л.) Да только помогают в здравом покаянии и смирении, без которого мы — глупцы, слепые. «Механизмы»? Ну конечно, они есть, как в красках на полотне есть своя химия. <... > Тщетно, художник, ты мнишь, что своих ты творений создатель... Мы орудия, и как устроены, дело не первое, хотя и не последнее.

«УБЕРИ КОГТИ»

Трудно припомнить, когда у нас появились «общие» — его прихожане, мои пациенты. Он направлял ко мне, я приводил к нему. Некоторые ходили к обоим еще до нашего знакомства. Сотрудничество священника и врача естественно, как содружество правой и левой руки; мешала лишь государственная патология. Среди тех, кто вверял нам души и судьбы, были не только «слабые». Отец Александр видел в человеческой слабости не отсутствие, а лишь непроявление силы духа или действие «наоборот», негатив. Изломанных, больных, заблудившихся, конечно, хватало; но как раз с этим и сопрягаются обыкновенно талант, самобытность, скрытый избыток сил, душевная красота. «Отмываем жемчужины, — говорил отец Александр. — Серые среди наших — редкие птицы, они кормятся по другим местам...»

Обычное сочетание: незаурядность натуры — духовный кризис — житейская катастрофа (болезнь, одиночество, семейная драма или неразрешимый конфликт с системой). У многих — жестокие внутренние потрясения на фоне внешнего благополучия. Что кому требуется; решали конкретно, обсуждали при встречах, в письмах.

* * *

<...> Л. — очень своеобразный и привлекательный человек. (Юноша, за которого я беспокоился, не сумев помочь. — В.Л.) Ищет себя. Я не хочу давить. Его недостатки, о которых ты пишешь, — очень характерны для его сверстников сейчас. Повторяю, самое ценное, если он сам определится. Я же только акушер, помощник, не более. Разумеется, по отношению к нему (и другим) я мог бы действовать иначе. Но мне это претит. Какое-то внутреннее чувство говорит: «убери когти». Рожденное изнутри ценнее привнесенного...

«Когти» — это внушение, повелительность, авторитетность, гипноз, позиция «сверху». Мог бы и так, разумеется: «слово его было со властью». Это можно было почувствовать — власть, сознательно не используемую. Будучи выше, отец Александр никогда не был «сверху», но только рядом и вместе.

Здесь и кредо его пастырской педагогики, и нечто большее: то самое доверие Бытию и Богу, о котором он говорил и писал и которым жил.

«САМОЕ СЛАБОЕ ПЛЕЧО МОЖЕТ СТАТЬ СИЛЬНЫМ»

Дорогой Владимир Львович! Вы сами не догадываетесь (а может быть, и догадываетесь немного), как прекрасно сказанное Вами о смысле сомнения. <...> И ведь это сомнение — не простая игра ума или фантазии, а восстание против бессмыслицы, которое человек поднимает именно потому, что он шестым чувством не верит ей. Вы уловили главное, и, значит, не подходит к Вам облезлый ярлык «неверующего». По-настоящему мы не можем и не должны верить в ноль, в пустоту, в ничто и смерть. Когда мы, пусть хотя бы бессознательно, связаны с реальностью Смысла, жизнь — есть, отрываемся от нее — нет. <...> Слишком долго нас заставляли мыслить не так, как лучшая часть человеческих умов, а как — меньшая и худшая. Отсюда и отталкивание от символов, от креста, который постоянно рисовали нам как нечто враждебное. <... > Это заползло в подсознание.

Но по счастью, есть в человеке что-то противящееся этому. Вопросы: что по другую сторону? а для чего тогда все? И они живут рядом с привычными жупелами.

В изучении религиозной психологии нет, по-моему, ничего греховного. Даже Юнг как-то говорил, что изобличая псевдорелигиозные эмоции, он служит благу истинной религии.

Когда же Вы говорите о стремлении «вывернуть религию наизнанку», то ведь речь идет о хорошо знакомом Вам синдроме, который засоряет и коверкает душу, ее отношение ко всему высшему. Я как-то просматривал антирелигиозные карикатуры 20-х годов, и мне стало ясно, что рукой художника водило садистическое удовольствие от «поругания святыни». Это действительно демонизм, болезненный, с мазохистским привкусом. Наслаждение от разрушения... Впрочем, тут я вторгаюсь в Вашу компетенцию.

Что касается «маски Мефистофеля» (в некий период — мой гипнотический «имидж» — В.Л.), то дело здесь, мне кажется, совсем не в сатане, хотя и без него не обходится. Что такое Демон Лермонтова, Мефистофель или Воланд? Разве это дьяволы? Да ничего подобного! Это просто люди, душа которых угнетена цинизмом разочарования, неисцеленной меланхолией. В них ход конем: чем хуже — тем лучше. Это от обиды и несбывшегося. Мефистофель — не дьявол, а «альтер эго» Фауста или же Гете. И как у людей, его зло часто обращается Богом на добро. А Воланд — тот вообще куда человечнее всяческих берлиозов. Какой он дьявол!? Чисто земной, психологический персонаж. Дьявол — это распад, аннигиляция, гнусь и мерзость, которые торжествуют в раздавленной на шоссе кошке, в колючей проволоке, в болезнях и маразме душ. Это даже не полюс в человеке, а болезнь его, ужас, «моменто мори»... Это не может быть прекрасным, как Люцифер у Мильтона.

Литературные бесы часто привлекательны и забавны, как например, у Гоголя. Эти смешные фавны могут быть даже симпатичны, поскольку в них живет отголосок стихийных духов язычества, старинных лесовиков и домовых. Вспомните блоковские «пузыри земли». Думаю, что и шабаши ведьм эпохи Ренессанса были тайным возрождением натуралистических культов (Козел, Дионис и т.д.), в которых общество видело поклонение Сатане. Есть и теперь сатанисты и даже храмы дьявола, но эти законченные имморалисты просто взбесившиеся с жиру глупцы, которые от пресыщения готовы пожирать «темную мистику пополам с эротикой». А на деле — просто фиглярство и бардак. <...>

Читая Вашу переписку, так живо вообразил все, что произошло. <...> Что же добавить, когда Вы сами дали всему оценку? Здесь тоже сработало что-то негативное, «парадокс отрицания». Нежелание, боязнь взять ответственность, дерзнуть, принять и идти. Увы, нам всем это свойственно и мы знаем, как это мстит за себя. Ведь мы, мужи, теперь уже не защищаем своего очага с оружием в руках. Значит, остается проявить свое естество в том, чтобы решаться на ответственность, на подставление своего плеча. Какого ни на есть. В нашем неустойчивом мире самое слабое плечо может стать неожиданно сильным. <...>

Мою персону Вы явно утрируете, я куда проще: люблю Диккенса и смотрю «В мире животных». <...> О встрече Вы, пожалуй, верно заметили (догадки об откровениях, о богообщении о.А. — В.Л.), но не пережил я такой одноразовой, которая бы перевернула судьбу. Все было вполне эволюционно. Евангелие я впитал с молоком матери. А чтобы были понятны корни, посылаю Вам для прочтения один интимный дневник человека, сейчас уже ушедшего. Он кое-что Вам объяснит, а потом могу рассказать о дальнейшем: «как дошел до жизни такой». Но предупреждаю — никаких знамений, а простое путешествие...

Буду очень рад, если снова увидимся. Что Вам лучше: день службы или когда я один?

<...> Перечитал «Я и Мы», книга <…> так враждебна антихристу, что вызывает тревогу за автора. <...>

* * *

Дорогой Владимир Львович! Рад, что Вы откликнулись. Все понял и представил. Ведь у меня отец умер несколько лет назад, и это было связано с особыми переживаниями.

Когда освободитесь — может быть, заедете в деревню? <...>

А насчет себя, Вы это напрасно. Я гораздо меньше разбираюсь в Вашей области, чем Вы в моей. Но и не в этом дело. Дело ч человеческом и живом. <...> И еще раз: я, именно я ведь искал Вас, надеясь на досуге обсудить некоторые общие (отнюдь не мировые) проблемы. Мировых мы не решим. Они сами себя решают, а вот как нам быть тут, это надо бы ...

Жду. С любовью Ваш...

«ДЬЯВОЛ НАЧИНАЕТСЯ ТАМ, ГДЕ КОНЧАЕТСЯ ТВОРЧЕСТВО»

Если б спросили: как чувствует себя душа, попавшая в рай? — я ответил бы: точно так, как в доме отца Александра.

Ничего особенного, просто хорошо. Как никогда и нигде. Свободно. Светло. Тепло. Ничего лишнего. Все заряжено чистотой. Высота местонахождения не замечается.

Волшебная гармония, надышанная хозяином, исходила из каждого уголка и предмета. Я бывал здесь не раз, а однажды зимой прогостил безвылазно около трех недель. До того еще родилось наше «ты», а теперь жил как у брата, воистину, как у Христа за пазухой.

Спал на диванчике в кабинете, там же и работал за его столом по ночам. Иногда отец Александр приходил писать рано утром, «на смену караула», а я укладывался. Стук его пишущей машинки навевал сны-путешествия. Как ему ничто не могло помешать каждый миг делать свое, так и он органически не мог быть помехой естественному, что бы ни делал. Вокруг него все как-то само собой слагалось в порядок, все расцветало. Его любили животные, растения, вещи и, конечно же, книги. По его словам, они приходили к нему сами, в нужное время, как друзья и родные на день рождения.

Домашние хозяйственные заботы, немалые, принимал играючи. Хлопоча на кухоньке, напевал, подшучивал, вспоминал стихи, иной раз на греческом или иврите. Благословлял трапезу весело.

За стаканом вина однажды сказал мне:

— Когда-то хотел я пуститься в такое исследование: юмор Христа.

— Да?.. Но в церкви...

— Из церкви юмор изгоняет не Он. Абсолют юмора — это Бог. В божественном юморе, в отличие от человеческого, отсутствует пошлость.

— А в сатанинском?

— У сатаны как раз юмора нет. Но и серьезности тоже. Сатана абсолют пошлости. Дьявол начинается там, где кончается творчество.

— А что помешало... исследованию?

— Всерьез — пожалуй, не потянул бы. Это Соловьеву только было бы по плечу.

Я молча не согласился.

С совсем близкого расстояния еще непонятнее было, как он распределяется, как все вмещает и успевает так, что остается еще и свободное время — всегда, хоть малость, — и «В мире животных», и ласковое озорство... В этом светилась тайна, живая тайна живого гения.

Казалось, в могучей музыке этой жизни нет никакого самоусилия, никакого преодоления. Но не так, нет. Как-то, на «смене караула», признался:

— Я не жаворонок, увы, доктор. Я только и/о жаворонка, а вообще-то сова, как и ты. Даже филин. (Мимикой, взглядом из-под очков жутко похоже изобразил филина). Вечером спать никогда не хочется, мозг бурлит, завод на всю ночь. А утром вставать никогда не хочется...

Чтобы заснуть, в точное время принимал таблетку снотворного. Если принять запаздывал, действия уже не было, и оставалось до утра читать, писать или думать. Я видел его уходящим после таких ночей — с воспаленными, чуть виноватыми глазами, с повышенной твердостью походки. Но после службы всегда возвращался свежим.

Мало кто знал, что физическое его здоровье было далеко не идеальным. При врачебном осмотре непонятно было, на чем держится. Неистощимость его только казалась телесной, земной. Это был иноприродный заряд.

«СТОЯТЬ ПРОЧНО, ЧТОБЫ НЕ СДУЛО»

... С августа 1989 года я начал ощущать нарастающую тревогу за отца Александра. Он продолжал уплотнять свой график, нагрузки — сверх всякой меры. Можно было заметить признаки утомления: набухшие темные мешки под глазами, иногда несвойственную ему тяжесть в движениях. Резко прибавилось седины.

Во время одной из наших встреч показалось, что какая-то сизая тень зависла над его головой — опустилась, на мгновение заслонив лицо, — и исчезла.

Он стоял в этот миг на ступеньках прихрамового Новодеревенского домика. Стоял в облачении, с непокрытою головой, неподвижно, как бы о чем-то вспоминая... Фигура и лицо в профиль чеканно ложились на небесную голубизну. Кругом во дворе храма толпились ожидавшие его. Странно, однако: никто, против обыкновения, не приближался, не подходил — непонятной силой людей словно отдунуло за невидимую черту.

Такого непроницаемого пространства вокруг отца Александра никогда не бывало — наоборот, была всегда недействительность расстояния, никакой отделенности.

Я успел подумать, что он входит уже в красоту старца, апостольскую... Когда же мелькнула тень, возник порыв — броситься к нему, закрыть, защитить голову от удара... Стреножил какой-то паралич, как во сне.

Недослышка: тень рока, отозвавшись в сознании словом «удар», рассудку явила опасность в виде удара апоплексического, инсульта или инфаркта. Говорить о таких опасениях, конечно, нельзя, но что-то сказать было нужно.

Я написал ему письмо, где в довольно резких морализирующих выражениях обосновывал необходимость приостановиться, меньше растрачиваться на публике, больше уединяться и отдыхать... Упрекал его в соблазненности суетой. Вот его ответ.

ОТВЕТ

Дорогой мой Доктор! Долго и тщетно пытался к тебе прозвониться. Очень был тронут твоим письмом. Так хотелось встретиться, но, увы. <...> Я, в общем, всегда был одним и тем же. Для меня форма — условность. Я могу выполнять свое — и в плавках, и в халате (хотя его не ношу). <...> Я всегда таким же образом систематически общался с людьми. Изменилось лишь количественное соотношение. Бывало человек 30, а теперь 300 и более. Но суть одна. Цели одни. Формы — тоже. Да и ты должен помнить, у тебя же мы как-то собирались. В моей практике это было давней системой. И на уединение, «тет-а-тет» с Богом и с собой пока хватало времени. <...> Я не готовлюсь специально, а говорю что Бог на душу положит. И конечно, людям я не могу открывать сразу все, что хочу. Нужны этапы. Но таблица умножения не упраздняет высшей математики. Всему свой час и свой черед. На публике же я, повторяю, не чаще, чем в годы застоя, лишь число слушателей больше. Дипломат ли я? Не знаю. Но если да, то вполне сознательный. Этого требуют условия. Сам знаешь — какие они. И неизвестно, сколько все это продлится. Если я сейчас не сделаю того, что нужно, потом буду жалеть об упущенном времени. <... > Не так просто понять того, кто десятилетиями был посажен на короткую цепь (я не ропщу — и на этой цепи Бог давал возможность что-то сделать).

<…> Ты прав, что времени мало. Мне, например, если проживу, активной жизни — лет 10-15. Это капля. <...>

Я сейчас живу под большим бременем, прессом. Внуки фактически оставлены на меня (дочь и Н. за рубежом). Жара, множество долгов, служб, дел, людей, дома ремонт, который тянется — уже год. Был недавно в Зап. Берлине, но вскоре же сбежал: думаю: что я тут прохлаждаюсь? Не интересно и не нужно. <...>

Я ведь работаю, как и работал, при большом противном ветре. Это не так удобно, как порой кажется. А сейчас он (особенно со стороны черносотенцев) явно крепчает. Приходится стоять прочно, расставив ноги, чтобы не сдуло. Словом, не тревожься за меня (хотя меня это действительно тронуло). Я ведь только инструмент, который нужен Ему пока. А там — что Бог даст...

Обнимаю тебя. Твой...
 

Не надо и читать между строк: предуказание своего финала он сам слышал яснее ясного.

В одной из бесед того же года сказал слушателям (текст с магнитофонной записи):

«...Мы всегда живем на грани смерти. Как говорится, на московских улицах обстановка приближена к боевой. Вы сами знаете, как мало надо человеку, чтобы нитка его жизни оборвалась. На это надо смотреть без излишнего страха, но с полным осознанием. Ясная мысль о бренности жизни — не повод для того, чтобы опускать руки, а повод ценить и любить каждое мгновение жизни, жить сегодня, жить не в мечтах о том, что будет с тобой завтра, а жить вот сейчас, переживая жизнь полноценно и полнокровно...»  ( См. книгу лекций А.Меня «Радостная весть». — М.: АО «Вита-центр», 1992.-Ред.)

О «приостановке» не могло быть и речи. Большой противный ветер, пригнавший убийцу с топором, продолжает крепчать, но отец Александр живет.
 

... Решусь рассказать еще о нескольких фактах «из другого измерения».

Один из них имел место в 1983 году, в Болгарии.

Женщина-астролог Р.Т. ничего не знала об отце Александре, кроме сообщенной мной даты его рождения. Ничего более, даже имени не назвал.

Заглянув в таблицы, Г.Т. вдруг заявила уверенно:

— Этот человек имеет очень большое значение для России. Огромное духовное влияние. Возможно, спасительное.

Как она это вычислила, не представляю. Гороскоп не строится сразу. Зачем я спросил ее о человеке, родившемся 22 января 1935 года, тоже не знаю. По импульсу...

Глядя в таблицы на той же странице, Р.Т. сказала:

— После 1988 года в СССР будет много беспорядков, преследований, опасностей... О, после восемьдесят девятого в Советском Союзе будет вообще невозможно жить!..
 

Следующие два факта — мои сны после 9 сентября 1990 года.

Сон первый (до сорокового дня).

Пасмурный день. Нахожусь непонятно где. Прояснение: вижу перед собой отца Александра. В темно-вишневой рубашке с расстегнутым воротом, омоложенный, черноволосый. Сидим возле его дома, в саду, под открытым небом, за круглым столиком. Рядом, тесно, на круговой скамейке — другие люди. Я их не вижу, но всех чувствую и хорошо знаю. Они, как и я — бестелесные, невидимки. Один отец Александр видим всем. Смотрит на меня. Говорит:

— ОЧЕНЬ ТРУДНО ДАЕТСЯ КАЖДЫЙ МЕЛЬЧАЙШИЙ ШАЖОК К ТОНКОМУ МИРУ. ПРИХОДИТСЯ ДЕЛАТЬ НЕВЕРОЯТНЫЕ УСИЛИЯ... НЕВЕРОЯТНЫЕ...

И — показывает, какие усилия — глазами, руками, движениями... Повторяю эти движения, чтобы запомнить, но по его глазам вижу: не то. Глаза детские, наивные, удивленные и печальные... Вдруг понимаю: ведь он НЕ ЗНАЕТ о том, что с ним произошло там, за забором, — о своей смерти. Мы знаем, а он не знает — ЕМУ НЕЛЬЗЯ ЗНАТЬ. Просыпаюсь.

Сон второй (после сорокового дня).

Москва, Чистые Пруды. Весна. Ясно, тепло. Вокруг пруда — а он очень большой вырос — поставлены столы и скамьи. Много людей. Праздник Пасхи. Священнодействует отец Александр — в облачении, седовласый, величественный. При нем я — худенький отрок в ионической накидке, помощник — бегаю туда и сюда. Кончилось богослужение, начинается общая трапеза. Я должен успеть обслужить все столы. Отец Александр, таинственно улыбаясь, жестом подзывает меня к большому старинному буфету, вдруг появившемуся у самой воды. Открывает дверцы — там кадка с МЕДОМ. Большой деревянной ложкой начинает накладывать мед в тарелки, передает мне, одну за другой, а я обношу столы. Уже не бегаю, а летаю: успеть, успеть... Мед, замечаю, прозрачный, цвета нежности, пахнет солнцем. Догадываюсь: мне не достанется. Главное, чтобы хватило на все столы. Кажется, всех обнес?.. Нет, на один не хватило — есть ли еще? — лечу к отцу Александру, но его уже нет. Возвращаюсь к тому столу — за ним люди дают мне знак: все в порядке. За этим же столом — отец Александр. Я уже не нужен, могу отойти. Ветер, весенний ветер относит меня на бульвар, как воздушный шарик...

В. Леви, психотерапевт, писатель, Москва

 Р.5. Врачебный совет всем, у кого сохранились письма или записки отца Александра: не только перечитайте их, но и перепишите собственноручно или перепечатайте раз-другой, как это делаю я сейчас.

Вы почувствуете его живым, а себя здоровыми.

(Если даже с чем-то не согласитесь — как я, например, с утверждением отца Александра: «Я гораздо меньше разбираюсь в Вашей области, чем Вы в моей»).